— Как Федор Агапович смог устроиться в мирной жизни?
— Отец был главным бухгалтером ремесленного училища и поехал в Саратов с годовым отчетом, там его и арестовали — в январе 1950 года. Он был «повторник», им давали 10 лет. Усатому эти люди были неугодны, они все знали, рассказывали знакомым, им лапшу никакую не повесишь... 9 месяцев он сидел в подвалах МГБ. Мы с мамой туда ездили, но свидание не дали. Он говорил, что две табуретки следователь об него сломал на допросах...
— Какие-то подробности следственного дела отца вы знаете, в чем его обвиняли?
— Знаю, что по 58-й, а дела его не видел.
— В какой лагерь он попал, как пережил заключение?
— Так сложилось, что при повторном аресте отец опять попал в Караганду — и опять на общие работы. А возраст уже не тот, да и война за плечами. И здесь он сник гораздо быстрее, оставался уже в бараке и «доходил». Оставалось 2-4 недели, и он бы угас. И вот главный бухгалтер этого лагеря, вольный, наткнулся в списках на фамилию Абакумов и вспомнил, что у него в середине 30-х был такой хороший бухгалтер. Но он не знал тот — не тот, сказал: «Приведите мне его». Отца действительно уже надо было водить, он сам не мог ходить. Оказалось — тот самый Абакумов. И этот главный бухгалтер распорядился бросить тюфяк в чулан, сказал: «Жить будешь здесь». Стал отец есть каждый день, и главное, нет непосильного труда — и он там отошел и снова стал бухгалтером. Это его спасло. Просидел он шесть лет. Потом его реабилитировали, была справка, которую, к сожалению, я не могу найти.
— Как же вы жили после его ареста?
— Его арестовали в январе 1950. А в 1952 мы с мамой остались вдвоем. Сестра вышла замуж за механика сухогруза, который ходил по Волге, с апреля по ноябрь они были в плавании. А брата взяли в армию. Тогда служили три года. Мама была рада. У него юность пришлась на войну. Она с утра до ночи на работе, а у него дружки, алкоголь, табак. Мама надеялась, что он там выправится. Так и случилось. Когда он вернулся, он не доставлял проблем, хотя и помощи от него не было.
В 1952 году мне было 11 лет. В войну мы все выжили. Но после войны, этот страшный стресс, напряжение... у людей стали открываться болезни. И у мамы вскоре после войны вырезали опухоль и три четверти желудка. И она много лежала, не работала. Она не ходила оформлять инвалидность и пенсию — боялась напомнить о себе. Она боялась за меня, что ее тоже арестуют, а я попаду в детдом. Была бы у нее хотя бы мизерная пенсия — хватало бы на хлеб, хотя бы на две недели. Конечно, если бы не моя сестра и мамин брат, мы бы не выжили. А еще приходили соседи, они знали, что мама портниха, приносили что-то перешивать, тут она вставала, пересиливала себя. А я помогал — острым лезвием, завернутым в тряпочку, распарывал швы. Давали деньги, еду за это.
Быт был на мне. Я топил буржуйку. У отца был уголь запасен в сарае и дрова. Иногда еды никакой не было. Тогда делали оладьи из картофельных очисток. Я промывал их — относительно, конечно, у меня ведь не было крана, я не мог мыть под проточной водой. Потом пропускал через мясорубку. У отца я нашел несколько плиток столярного клея. Бросишь два-три кусочка на сковороду вместо масла — он плавится, и на оладьях образовывалась корочка.
Я, такой вежливый и начитанный мальчик, обходил соседей. Смотрел в глаза очередной соседке и говорил: «Тетя Поля, у меня к вам большая просьба — пожалуйста, не выбрасывайте картофельные очистки на помойку, а складывайте их в ящик в коридоре». Я для этого выпросил в магазине картонный ящик. В этом доме жили самые социальные низы, бедные-пребедные люди, к тому же голодное послевоенное время. И несмотря на это иногда в этой коробке среди очистков я находил несколько картофелин. Конечно, я очень радовался. Картошку можно было сварить — это была настоящая еда.
Мы когда с мамой вспоминали потом эти времена, она говорила: «Женя, ты был такой жмот». У нас была мука в мешочке, и она иногда уговаривала меня испечь лепешку. Не себе — она хотела, чтобы я поел. А я не хотел тратить муку, чтобы было в чем обвалять оладьи, так они становились съедобнее. Иногда все-таки соглашался и пек — порой и без масла, получался почти хлеб. Разрывал пополам, садился около мамы, и мы ели.
У нас во дворе жил пес Тузик, я с ним очень дружил. Соседи подкармливали иногда. А я с ним делился всегда, все годы — такая любовь была. И вот когда я приносил ему эти оладьи, он долго нюхал, а потом все-таки нехотя съедал. А если я ему приносил необваленные в муке... видимо, запах этого клея его отпугивал... Так виновато смотрел мне в глаза, так виновато махал хвостом, только что не говорил: «Извини, друг, что я не могу есть эту твою гадость».